Николай Синицын

Рассказ

ОБИТАТЕЛИ ЖЕЛТЫХ СУБМАРИН

Светлой памяти Коли Васина посвящается

Рабы, влачащие оковы,
Высоких песен не поют
(Ф. Н. Глинка, 1822).

— Остановитесь!.. Ни слову не верю! Ни жесту, ни паузе!.. Вы же телепомоями насквозь пропитались! А где наша жизнь?! Где реализм?! Где свободное творчество?! Разве вы бездумные куклы на кремлевских ниточках?! Очухайтесь!! — пожилой профессор прошел сквозь стайку опешивших студентов, с острой тревогой вглядываясь в их лица. — Впрочем, довольно! Репетиция окончена! — он сунул очки в карман, тяжело спустился со сцены и вышел из зала.

Массивная резная дверь учебного театра захлопнулась за ним неслышно — старинная улочка охватила ритмами бесшабашных движений и упоительными вечерне-летними интонациями, а над ними летел не стихая его голос, все еще возмущенный, но теперь ощущаемый только им: «Холопство! Варварство! Дикость! Обрушили русское искусство патриоты казенные! В грязь втоптали!»

В конце улочки взглянул в потускневшее небо — а там церковный шпиль, упер смачно-медовый крест в расфуфыренную сахарную вату. Трое нищих пасутся с обшарпанными кружками у отверстых ворот. Во дворике перед папертью, клюющим вороньем, гнется стая в черных платках и юбках — крестятся, выклянчивая райский уголок для безбедной жизни.

«В бездну тянет путинское безвременье, болтается на шее камнем, умы молодые в зловонную обывательскую трясину погружает, все глубже и глубже…»

Он свернул на рокочущий проспект и с омерзением вошел в тучи сизого выхлопа.

На мутных стеклах узкоглазых легковушек, ползущих под лихое уханье ударных и сотрясающий гул басов, вырывающихся из протабаченных кабин, куражатся скорченные литеры — символы выкормленного нефтью русского фашизма, всеядного и всепролазного чудовищного удава, разжиревшего от обильного военного фарша.

«А вот и он — авангард диктаторский! Прется, лезет, шурует! Не до искусства ему — мяса требует человечьего, кровищи свежей…»

На торчащих тараканьими усами антеннах развиваются полосатые змейки черносотенных лент; на зеркалах, перед ехидными щетинистыми мордами и размалеванными ушлыми рыльцами, раскачиваются ядовитые ягоды молитвенных четок.

Густо чадящей расколёсистой орде аккомпанирует довольное хрюкание и рыготание, радостное тявкание и раболепное повизгивание подлых тварей, сбившихся в смрадные кучки на тротуаре…

Профессор отшатнулся к стене, прислонился спиной к водосточной трубе и смежил веки, покорно отдаваясь прожорливой внутренней темноте.

Ноги предательски подгибались, приближая опустошенное и посеревшее лицо к шершавой шкуре заполоненного проспекта…

«Дышать нечем!.. И уже незачем… Это финал… конец…»

И вдруг издалека — печальное: «А вчера заморочки были словно в отсрочке. Там найти бы местечко, успокоить сердечко…»

Он вдохнул поглубже — и чуть выпрямился, попытался шагнуть на подгоняемый десятками спешащих подошв вертлявый тротуар. Но вдруг — полный мрак, остался лишь лихорадочный пульс…

Чуть позже, когда выхлопная тьма немного отлегла от стесненного рассудка, он разобрал, что не родная речь звучала в стихах. Но и не ангельская — английская!

«Песня Битлз?! Невероятно! В вонючей путинской казарме — откуда?!» — он стал близоруко вглядываться в размытую, наполненную колыхающимися фигурами перспективу.

Сидя на каменном парапете, поддерживающем чугунную ограду беззаботно раззеленевшегося скверика, еле слышно перебирая гитарные струны, пел кто-то юный и длинноволосый в широкополой фетровой шляпе и «проволочных» очках с круглыми оранжевыми линзами: «Something wrong, now I long for yesterday…»

Профессор двинулся навстречу голосу.

«Он рехнулся! Петь здесь на английском — это самоубийство!»

И крикнул из всех сил, раздирая перекошенный рот… но вышло лишь сдавленным шепотом: «Молчи, дурак! Убегай — угробят!!»

А к нему — со свежестью вечернего дождя: «Now I need a place to hide away…»

И вдруг: «Oh, I believe in yesterday», — прозвучала в унисон следующая фраза, поднявшаяся из глубин памяти.

Запел — и сердце отпустило, и пошел, ступая все бодрее и тверже. И возле скверика ощутил, как вокруг взошла тишина — освежающая, почти загородная — бесконечно мудрая и мирная: тошнотворный ураган проспектных звуков был загнан бессмертной мелодией под асфальт.

Теперь пело и его сердце — свободно и бесстрашно, будто помолодевшее.

Но в карманах мелочи нет, и давно не было — только кредитка. Нечем задобрить кромешно-черную пасть распахнутого гитарного футляра.

— Могу я угостить вас обедом, молодой человек? За приподнятое настроение отблагодарить. Вон там — великолепнейшая пельменная! Перекусим? Талант должен быть сыт! Come on guy!

— Спасибо, не откажусь! Thank's man!

После трех тарелок обжигающих пельменей с горчицей, духовитый крепкий чай. А за ним, можно поговорить неспеша.

— Вы спрашивали, профессор, где я брал уроки вокала.

— Да-да! Расскажите! Вы весьма одаренный исполнитель, и чувствуется, что не самородок.

— Не угадали! Сам петь учился — сидя в одиночке, в сырой подвальной душегубке. Пел битлов безостановочно, сутками напролет. Чтобы не чокнуться от вопящего телевизора. Пропаганда, пропаганда, разъяренная путинская пропаганда! Натиск лжи, ненависти, лицемерия и подлости… Почти месяц продержали пристегнутым к батарее, напротив экрана… Пытка дьявольская, одуряющая, невыносимая!

— Рашизм!

— Точно.

— Как же ты к ним в когти попал?

— На митинге схватили, на антивоенном. Как говорится, неизвестные в штатском. Внезапный удар по почке, потом в челюсть — и я в наручниках, с кляпом во рту, валяюсь в багажнике…

Покидать уютное кафе не хотелось, и профессор заказал два больших эспрессо.

— Но почему там, у них, ты вдруг вспомнил о Битлз?

— Не вдруг. У моего деда была потрясающая коллекция битловских дисков. Крутили мы их часто, я почти всё наизусть знаю… Ну не мог же я петь в блохастом рашистском зиндане «Город над вольной Невой…» или «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…» или «Человек проходит как хозяин необъятной родины своей…»

— Да, это была бы чересчур горькая ирония.

— За всю мою жизнь ни одной настоящей русской песни не появилось! Крепкой и ладной — не родилось! Только выкидыши. Блатной хлам или школьные сопли, интеллигентский маразм или реперские частушки… Не душевный полет, а липкая дворовая слякоть!

— Эх, время-времечко! Гнусь да хмарь повсюду, куда ни глянь. Безнадега пещерная!

— Безнадежище! — Парень посмотрел поверх профессорского плеча в окно, на отрезанный стеклом сизый проспект, и усмехнулся: — Развитой путинизм.

— У декабриста Раевского есть об этом: «Как истукан, немой народ под игом дремлет в тайном страхе: над ним бичей кровавый род и мысль и взор казнит на плахе…»

Притихший проспект щедро овитаминился апельсиновыми фонарями, проступившими сквозь прохладную белую ночь, и ярко-хищные буквы повылазили из захламленных витрин, загорланили о своем, о казалось бы вечном, неотступном…

А профессор, седой и сутулый, почти маршировал по узкенькому переулку подводящему к входу в метро. Притоптывал в такт по глянцевым булыжникам, прямо по свежим лужицам, и, чудаковато улыбаясь, напевал под нос: «We all live in a yellow submarine, yellow submarine, yellow submarine!..»

24 апреля 2024
Санкт-Петербург